Друг Нэнси Ивлин Во напишет позднее в «Возвращении в Брайдсхед»: год ее выхода в свет был «самым блистательным сезоном после войны». Наконец-то смерть изгнана, вернулись деньги и легкомыслие. Правда, эпическое гало, сквозь которое Ивлин Во взирает на лето 1923 года, не так уж похоже на пережитую Нэнси реальность. Спору нет, наслаждалась она от души. Не утонула, выплыла. Она сделалась очень популярной, особенно среди молодых женщин, таких как Мэри О’Нил, Мэри Милнс-Гаскелл, графиня Сифилд (Нина) и Ивлин Гарднер, будущая жена Ивлина Во. К тому же она, как и Диана, была попросту счастлива уже потому, что вырвалась из дома — подальше от сестер, среди которых она проносилась элегантным вихрем, рассыпая все более изощренные и вместе с тем грубые шутки. К примеру, трем младшим она сообщила, что средние слоги их имен — nit (гнида), sick (больная) и bore (зануда). И подальше от родителей, все более смахивавших на викторианские монолиты посреди века арт-деко. Но даже в этом порыве она оставалась тесно связана с миром, где выросла; она впитывала его, запоминала каждую черту, хотя едва ли тогда могла предвидеть, что воссоздаст его в книгах.
Такой природной отвагой, как Диана, старшая сестра не была одарена. Хотя она и станет потом агитатором, она всегда инстинктивно понимала, что наилучших результатов добьется в знакомой среде. Надо думать, она не могла бы свести дружбу с Эллё: он бы не увидел в ней то, что разглядел в Диане, да Нэнси и не хотела бы, чтобы в ней такое увидели. Во время заграничной поездки вместе с классом в 1922 году во флорентийском отеле она познакомилась с мужчиной, который вел с ней долгие разговоры о Джоне Рескине. «Мой старичок», как она его называла («ему уже лет сорок пять»), был явно поражен тем, что прелестное хихикающее создание слыхало имя Рескина, — однако более всего в рассказе Нэнси поражает другое: невинность. Все ее акты подросткового бунта сводились к внешнему — так, она обрезала себе волосы, хотя и этого было достаточно, чтобы вызвать неслабое землетрясение по шкале Митфорда-Рихтера. Джессика в «Достопочтенных и мятежниках» писала: Нэнси «проложила путь всем нам, но ценой ужасных сцен, завершавшихся молчанием или слезами». Как обычно, Джессика преувеличивает и в ее сообщении есть неточности: Нэнси остриглась не в двадцать лет, а почти два года спустя. И все же различные поступки старшей дочери — не только стриглась, но и красила губы, курила, надевала брюки — вызывали в доме бури пусть и не такого масштаба, как дневник Дианы, однако вполне ощутимые. Во второй половине 1926 года Нэнси писала Тому из Парижа, умоляя похвалить ее прическу, а то родители на нее «взъелись». Сидни в типичной для нее манере (во всяком случае, типичной, с точки зрения Нэнси) сообщила дочери: «Теперь на тебя никто смотреть не захочет». Примерно в то же время Дэвид писал Диане, которая тоже вздумала постричься: «Вернула ли ты себе волосы, которые обрезала? Не вздумай оставить их в Париже». Эта полушутка подтверждает, что короткая стрижка в самом деле воспринималась как проступок. Однако Нэнси было уже двадцать два года, и даже по понятиям той эпохи кажется невероятным устраивать такую бучу из-за того, что ежедневно проделывали практически все юные девицы Европы. Вновь возникает ощущение, будто Ридсдейлы пытались воспрепятствовать вполне естественному и безвредному поведению дочерей, потому что смутно и неопределенно страшились: эти проблески молний — лишь предвестие ужасной грозы. И оказались правы, хотя не так и не в том, что их больше всего беспокоило.
Если формулировать прямо и грубо, проблема Нэнси заключалась в том, что она была не замужем. Это тревожило Сидни, как и тот факт, что Диана ухитрилась опередить старших сестер (опять-таки Сидни вовсе не миссис Беннет). Собственно, Памела имела шанс обвенчаться в двадцать один год, одновременно с Дианой. «Таймс» напечатал объявление о бракосочетании Памелы Митфорд и Оливера Уотни, которое «произойдет приватно» в Оксфордшире 22 января 1929-го, но затем последовало сообщение, что венчание откладывается «в связи с болезнью». Уотни, живший поблизости от Свинбрука и происходивший, как и Брайан, из семьи пивоваров, страдал хроническим туберкулезом. Он даже не присутствовал в сентябре 1928-го на похоронах отца, потому что находился в больнице. Видимо, родители торопили его с женитьбой, а смерть Уотни-старшего избавила его от давления, и отсрочка свадьбы в итоге превратилась в отмену. Официально это подавалось как общее решение, но, скорее всего, инициатива исходила от Уотни. В мае 1929-го Нэнси в письме Тому сообщала, что сама она «просто в ярости», но Пэм совершенно спокойна и «от такого зятя лучше избавиться заранее». Пэм на память остались неведомые нам чувства — печаль? смущение? облегчение? — и обручальное кольцо, которое она отдала Юнити, а та подарила Гитлеру. Тому Митфорду пришлось мотаться по Лондону в маленьком автомобиле, возвращать свадебные подарки.
В самом ли деле Нэнси пришла в ярость из-за того, что ее сестру бросили, — это другой вопрос. Она все еще дразнила «Крошкодава»: например, если удавалось выяснить, какой молодой человек приглянулся сестре, тут же ей сообщала, что видела этого юношу с такой-то девушкой. Но главное, сама-то Нэнси и на милю к алтарю пока не приблизилась.
Прекрасного принца все не было, а при отсутствии жениха девушка — даже самая привлекательная — оставалась, как тогда считалось, на мели. Странная перспектива для Нэнси: возвращаться в Лондон сезон за сезоном, приближаясь к опасному рубежу — середине третьего десятилетия, словно та слишком яркая и эмансипированная девушка из рассказа Фицджеральда; являться на балы в платьях, которые год от года будут выглядеть все более поношенными; перекрашивать костюм для Аскота, чтобы еще раз использовать его в день скачек на Золотой кубок, а между сезонами возвращаться в Свинбрук, в гостиную, заполненную девицами, вечно девицами. В 1927-м Нэнси поступила в школу изящных искусств Слейда — в очередной раз выдержав схватку с родителями — и писала Тому (это уже похоже на отчаяние): если она выставит свои картины в Париже, «семья больше не сможет на меня давить». Пожалуй, в ее возрасте уже странно так воспринимать родителей, но без денег и мужа Нэнси не имела реального выхода — работа не рассматривалась в качестве мыслимого варианта. Во время не слишком успешной учебы в Слейде Нэнси снимала комнату в пансионе в Южном Кенсингтоне и продержалась там меньше месяца. Она понятия не имела, как самостоятельно жить и вести собственное хозяйство, и ей это не понравилось. Ее страсть к свободе ограничивалась довольно тесными рамками.