Но внезапный ужас утраты свободы и понимание, что никто не знает, когда это все закончится, — вот что мы едва ли можем вообразить. Сама Диана потом писала: «Кто не бывал в тюрьме, едва ли может себе представить, как отвратительны там уборные, как несъедобна и омерзительна пища, как холодно зимой в камерах и как бессмысленны утверждения, будто заключенных учат ремеслу или каким-то еще способом готовят к жизни на свободе. Все, чего добиваются в тюрьме, — это разрушить тела, невыразимой скукой и депрессией подавить умы». Государство, как она убедилась, лгало самому себе насчет перевоспитания в тюрьме: «Громыхающий механизм английского лицемерия всегда пускают в ход, когда приходится обсуждать нечто „неприятное“, будь то секс, преступление, смертная казнь или хотя бы кормежка какого-нибудь злосчастного узника, отбывающего срок в одной из тюрем Его Величества». Фраза, типичная для Дианы: присущая девочкам Митфорд ясность мысли сочетается с присущим только Диане ригоризмом. Когда читаешь такие ее строки, возникает желание, и даже страстное желание, чтобы она расходовала свой едкий, словно лимонная кислота, ум на такие тексты, а не на оправдание того, что было недостойно ее заступничества.
Санитарные условия в Холлоуэе действительно были немыслимыми: «уборная была постоянным кошмаром», писала потом Диана Деборе. Один из наружных сортиров, отмеченный красным крестом, предназначался для заключенных с венерическими заболеваниями; канализацию неоднократно прорывало, и все текло по каменному полу. Пудинг приносили на одной тарелке с основным блюдом; от рыбного пирога отказывались даже тюремные коты, зато солонину Диана сочла «упоительной». Жирную пленку из чашки с какао женщины использовали вместо крема для лица. Они также брали в библиотеке книги в казенных красных переплетах, терли красную обложку пальцами и красили губы. Эти небольшие ухищрения кокетства очень много значили. «Одно из самых печальных зрелищ в тюрьме, — писала Диана, — эти пегие головы, на которых несколько дюймов золотистых завитых локонов свисают среди черных, бурых или седых волос».
Вскоре ее и других интернированных перевели в крыло F и жизнь несколько наладилась. Женщинам позволяли носить собственную одежду. Имелась маленькая кухня, где они жарили крошечные картофелины, собранные в огороде. Им также разрешалось получать небольшие передачи с продуктами, и в одном письме Диана, все такая же привередливая, просила Памелу прислать ей укроп. В камерах было очень темно, особенно во время воздушных налетов, и при выключенном свете читать не получалось. И все же книги служили большим утешением. В тюрьме, по словам Дианы, «возникает нужда в красоте, остроумии, изяществе или же в том, что немцы называют das Erhabene (более-менее точно мы переводим это как „возвышенное“)». Пока другие искали бездумного забвения, Диана читала Расина. Мосли прислал ей головку стилтона, и она жила на нем несколько недель, запивая небольшим количеством портера. Раз в две недели к ней на полчаса пускали мать, позднее Сидни привозила с собой Дебору и детей Дианы. Сначала ее ограничили двумя письмами в неделю, и оба она получила от Мосли. Если он и чувствовал свою ответственность за участь, которая постигла его жену, он ни словом не давал этого понять, да она и не хотела — гораздо важнее было читать в его письмах ободряющие комплименты вроде: «Ты мой славный и отважный Першерон». (Имелась в виду першеронская порода. Мосли считал, что Диана похожа на этих великолепных белых лошадей, не только очень красивых, но и очень сильных.)
Одним из первых написал Джеральд Бернере. Тон его письма был идеален и легкостью, и преданностью — казалось, положение, в которое угодила Диана, его не смущает. Он шутливо спрашивал, не передать ли ей маленький напильник в персике. Министерство внутренних дел на месяцы задержало это послание.
В августе ограничение на переписку сняли, и Дебора, также не ведавшая стыда, сразу написала: «О, мне не терпится увидеть твою камеру». Дебора и сама пребывала в ином, пусть и не столь низком кругу ада, несмотря на помолвку с Эндрю Кавендишем. Дебора жила в Свинбруке, в коттедже вместе с Юнити, которая завладела малой гостиной и по каким-то иррациональным причинам воспылала неприязнью к младшей сестре («она так меня возненавидела»). Быть нормальным в подобной семье нелегко. И тем более удивителен светлый юмор писем Деборы, хотя впоследствии она упрекнет себя за эгоизм: в ту пору больше всего думала о своем Эндрю, и очень мало — о матери и сестре. Шестидесятилетняя Сидни носилась неустанно из Свинбрука в Холлоуэй, где кондуктор останавливал автобус криком: «Апартаменты леди Мосли» (старые добрые английские шутки, что с ними сравнится). Диана окончательно утвердилась в любви к матери и восхищении ею — теперь, когда раскрылся подлинный характер Сидни. Однажды леди Ридсдейл все же дрогнула — признала, что не понимает, как справиться с Юнити, «а ты, Диана, дорогая, могла бы с ней совладать, будь ты на свободе…» Но такую слабость она позволяла себе лишь на краткий момент, а все время была олицетворением силы — посылала Диане теплые вещи, клала деньги на ее счет в «Харродсе»: malgré tout эти женщины оставались самими собой. Сидни многократно писала своему представителю в парламенте о том, что ее дочь находится в заключении без приговора суда. Нашлись отважные члены парламента, поднявшие в палате вопрос о применении статьи 18В. Забеспокоился и Черчилль: потребовал улучшить условия содержания для заключенных, а Диане велел организовать ежедневную ванну, но она лишь посмеялась над его наивностью. Ничего сверх еженедельной помывки в Холлоуэе невозможно было «организовать».